Сборник прозы
|
Б и б л и о т е к а п у т е ш е с т в е н н и к о в "Д и л и ж а н с ъ"
|
Иннокентий Васильевич Омулевский
Медные образки
Рассказ из путевых впечатлений
Проездом из Петербурга, за несколько станций перед Нижнеудинском, на одной
из них я вышел из моей неуклюжей кибитки напиться чаю. Дело было поздним
вечером. В станционной комнате не оказывалось ни одной души, кроме косоглазой
русской бабы аршина полтора в талии да старика лет шестидесяти с совершенно
седой и несколько курчавой головой. Я нашел эти две души в соседней камере, на
полу, спящими с таким блаженным свистом и храпом, что я догадался бы о их
присутствии там даже и тогда, если б был глух на оба уха. В дороге, господа,
человек, как известно, делается страшным эгоистом, и потому, как я ни гуманен,
а все-таки неминуемо пришлось разбудить милую парочку. По совершении этого
процесса, не очень-то, впрочем, краткого, старик оказался станционным писарем,
а косоглазая баба — временной подругой его пустыннической жизни. Они
засуетились, баба побежала ставить самовар, а писарь принялся с необыкновенным
жаром рыться в почтовой книге, совершенно бессмысленно, я думаю. В ожидании чая
я приютился, как мог, удобнее на каком-то длинном сундуке — и вздремнул.
Шипенье массивного самовара, слегка напоминавшего талию косой бабы, и не менее
массивный голос этой последней — вырвали меня из сладкой дремоты. Засуетился я
в свою очередь. По-моему, нет ничего несноснее, как пить чай одному на станции.
Я, надо вам сказать, человек общественный, и потому какое бы то ни было
общество составляет для меня всегда первую насущную потребность. На этот раз,
за неимением ничего лучшего, жертвой такой моей потребности должен был
оказаться, как вы и сами догадаетесь, станционный писарь.
— Не хотите ли чаю? — спросил я его как можно мягче.
— Покорнейше благодарим-с; кушайте сами на здоровье: вы человек дорожный,
а мы, значит, люди на месте. Кушайте-с, кушайте-с.
— Да нет, отчего же? Вы не помешаете мне, и я вам также.
— Покорнейше благодарим-с, кушайте-с...
"Не податлив, старый, — подумал я. — Постой! попробую с другой стороны".
— Коли не хотите чаю, так, может, стаканчик рому выпьете? — продолжал я
опутывать мою жертву, кик наук муху.
— Не пьем-с... — отвечали мне лаконически.
— Так хоть просто посидите со мной, потолкуемте... — настаивал я.
— Это можно-с...
За сим кратким ответом жесткая жертва моя, оторвавшись от почтовой книги,
медленно выползла из своей каморки и, как-то ободрительно утерши нос большим
пальцем левой руки, приблизилась к самовару. Теперь только я рассмотрел это
лицо; оно было очень выразительно и оригинально, а в больших слезящихся глазах
ясно проглядывало присутствие того, что по-русски обыкновенно выражается
словами: "себе на уме".
— Садитесь, пожалуйста, — сказал я, подвигая ему стул.
Жертва моя молча села, но только не на стул, а поодаль от меня — на
сундук. Воспользовавшись этой минутой, я налил стакан чаю наполовину с ромом и
поставил на сундук возле жертвы.
— Выкушайте-ка, без церемонии, стаканчик на сон грядущий.
На этот раз стакан был принят, но знаю уж почему, без малейшей отговорки,
поставлен блюдечком на все пять пальцев правой руки, а затем не прошло и десяти
минут, как я налил ему в другой стакан, подбавив туда как можно больше рому. С
половины этого, второго, рокового стакана жертва моя нечаянно обнаружила
способность и стремление к мышлению в следующем афоризме:
— Невеселые нонече люди пошли, сударь!
— Как так?
Я начинал интересоваться моей жертвой.
— Да уж так! Нет то есть прежней забавы в людях, лядащие пошли.
— Ну, а в ваше время веселее жили, что ли?
— Известно, веселее; веселые, сударь, в мое время люди бывали...
— Кутили, что ли, много?
— Кутили не кутили, а, значит, все нараспашку.
Жертва моя окончательно получила в эту минуту высокую цену в моих глазах,
и я распустил шире мою паутинку.
— Да разве и теперь не живут многие нараспашку? — возразил я лукаво.
— Не то! — отвечал писарь с каким-то особенным жаром, махнув рукой в
угол: — совсем, сударь, не то!.. Вот хоть теперь, к примеру сказать, был у нас
здесь исправник, забыл по фамилии как, годков двадцать ведь будет, как он у нас
был, — развеселый был человек, можно сказать!
— Что же он? — спросил я, навострив уши.
— Шутник был, значит, большой. У нас это, знаете, проживал здесь мужик,
богатый-пребогатый, не то раскольник, не то православный, а так, знаете, старой
веры малехонько придерживался. У нас ведь здесь, окромя станции, деревня
большая. Только этот мужик кремень был, скряга, выжига такая, что упаси
Господи! А честный был мужик, нельзя напрасно сказать. Даром он это, таперича,
никому не даст, хоть вот, значит, губернатор сам приезжай. Ну, если дело
какое — вывалит! Это уж беспременно, что вывалит... сотню вывалит, а то еще и
две, пожалуй! не постоит... А исправник-то наш, знаете, все это у него с
приезду останавливался; лижется он около мужика, лижется — ничего не вылижет! С
тем и уехал, значит, всякий раз, с чем приехал... понимаете? Накормит, напоит —
уж это, значит, отлично, и уложит мягко, а дать — ничего, таперича, не даст!
Больно на него за эвто грыз зубы наш исправник, за эвто, значит, самое, что не
дает ничего.
— Уж подведу, говорит, я эвтова мужичонку под тысячонку!
А сам это ничего — смеется: добрая ведь душа был, шутник такой! Вот это
раз, в Иркутском, гулял он, исправник-от наш, с заседателем, с нашим же, по
Большой улице, значит. Слово за слово, разговорились они, примерно сказать, о
своей пастве, которая-де овца больше шерсти дает. А заседатель-то, знаете,
вдруг и брякни исправнику:
— Вы-де, говорит, все еще со Степана взять ничего не можете?..
А Степаном-то, знаете, звали эвтова самого мужичка выжигу-то.
— Вот же возьму, — говорит исправник: — нонече же возьму!
— А не возьмете, — говорит это заседатель-то ему: подстрекает, значит.
Исправник-от и разгорячился: стыдно ему стало, надо быть — потому дело
плевое...
— Хотите, говорит, об заклад побьемся, что возьму?
— Хочу, говорит, давайте!
— А что, говорит, идет? — это исправник-то. — Хотите, говорит, так: если я
нонече со Степана возьму, так вы мне, значит, должны соболей жене на воротник
представить; а коли я проиграю — я вам две дюжины, двадцать четыре бутылки,
значит, шампанского выставлю. Вы, мол, еще молоды для соболей-то, да и женки у
вас нет, а шампанское на здоровье выпьете. Идет, что ли?
— Идет, говорит.
Заседатель-то, значит, согласился. Ну, и ударили по рукам, тут же, стало
быть, на улице, — и разошлись, значит, по домам. Только этак с недельку прошло,
нагрянули они оба к нам вместе. Заседатель остановился у старосты Микиты, а
исправник-то прямо на двор к Степану. Исправник такой ласковый приехал; все
это, знаете, Степана по плечу треплет да и приговаривает: каково же, мол, ты,
Степанушка, поживаешь? А тот, знаете (дивно ему это), только и знает, что
кланяется ему в пояс:
— Ничего, говорит, ваше высокоблагородие, живем мало-мальски вашими
милостями. Супружница ваша все ли, мол, в добром здоровье, ваше
высокоблагородие?
— Ничего, говорит, здорова, здорова; тебе кланяется.
— Покорнейше, мол, благодарим!
А сам это, знаете, исправник-то, значит, все осматривается кругом. Видит
это он, слышите, что Степан-от один себе в избе, и говорит ему, да ласково
таково:
— Поди-ка, говорит, Степанушка, позови ты мне старосту, да и понятых:
надо, мол, о поведении поселенцев расспросить; да уж за одно попутье и
заседателя повести.
Ну, Степан-от, знаете, и пошел. Ладно. А у него, знаете, у Степана-то, в
углу избы всё медные образки стояли. Этакие уж нонече редко попадаются: со
створками, значит. Вот, сударь ты мой, как Степан-от это ушел, исправник-то
возьми да и переверни все образки-то вверх ногами. Сделал себе дело, сел на
лавочку, сидит да ждет, усмехаясь: собольки-то, мол, теперь женушке на воротник
беспременно будут! Воротился Степан, староста пришел, понятые с ним, ну, и
заседатель, стало быть, тут же.
— Здравствуйте! здравствуйте, ваше высокоблагородие!
Поздоровкались, значит. Помолчал наш исправник маленько, да и брякнул:
— Староста! — говорит: — сей человек (на Степана указывает) какой у вас
веры?
— Известно, мол, батюшка, ваше высокоблагородие, православной, надо быть,
ему веры.
А исправник-то Степану:
— Ты, говорит, Степанушка, какой веры?
— Православной, мол.
— Нет, врешь! — говорит: — какой, говорит, ты православный; раскольник ты,
бестия, вот что! Посмотри, говорит, это образа-то у тебя как стоят? Староста?
Это, говорит, что такое? Это ведь, говорит, ересь сущая! А! говорит, ты тут,
Степанушка, новый раскол заводишь, вот оно что! Понятые! — кричит: — видели?
— Видели, говорят.
— Староста! видишь? говорит.
— Вижу, говорит, батюшка, ваше высокоблагородие.
Степан, знаете, стоит, как угорелый, да только посматривает во все
буркалы; посмотрит это на образки, на исправника посмотрит, да и опять на
образки. А исправник-от, шельмец, почесывает за галстуком да и говорит:
— Надо, мол, акт составить; дайте-ка мне сюда бумаги, перо да чернила.
Сходили, принесли.
— Садитесь-ка, говорит, Антон Матвеич (это он заседателю, значит), да
пишите. — И стал ему подсказывать: тысяча восемьсот, мол, такого-то года, так и
так, мол, — и пошел... А тот, заседатель-то, и пишет. Смотрел это, смотрел на
них Степан, за ухом, почитай, раза четыре поскребся, да и бух в ноги
исправнику.
— Помилосердуйте, говорит, отец родной! не погубите! Это, говорит, не я...
Это, мол, надо быть, ребятишки малые играли да перевернули образки-то... мы,
мол, эвтакими делами не занимаемся, ваше высокоблагородие, как вам известно...
— Ничего, говорит, брат, известно! Я уж, говорит, Степанушка, давно за
тобой эвти грехи-то приметил; давно, говорит, до тебя добираюсь — вот что!
Пишите, говорит (заседателю). Чего с ним толковать... мошенник!
А Степан-то это опять за ухом поскребся-поскребся да и говорит, тихонько
таково, исправнику-то:
— Ваше высокоблагородие, пойдемте, мол, в кут; я вам там во всем покаюсь,
всю душу то есть выложу!
— Пойдем, говорит, выложи душу; посмотрим, какая она у тебя: христианская
или раскольничья...
Пошли в кут. Исправник-то и говорит шепотком, значит:
— Ну, выкладывай, мол, душу...
А Степан ему в ответ, шепотком же, значит:
— Мне, мол, ваше высокоблагородие, чего душу выкладывать; я, мол, тут ни в
чем но повинен, а только, мол, срам мне большой выйдет... Так уж, говорит, но
посрамите: рублей двести, мол, выложим.
А исправник-то и вскинулся, да громко таково, почитай, на всю избу, инда
курицы в шестке встрепенулись:
— Ах ты, сучий сын! Что-о-о? двести рублей? Н-е-е-т, шалишь, парень! Тут,
брат, не двумястами, а тысячами двумя пахнет! Дело-то ведь это уголовное! ты
как думал?
Степан, примерно, опять поскребся:
— Шестьсот, говорит, положу...
— Нн-е-е-т! — говорит: — ловок больно будешь! Последнее слово: тысяча!
Торговались они это, торговались, сударь ты мой, да ведь так на тысяче
ассигнациями и положили. Выходит это исправник из кути-то, посмеивается,
посматривает на заседателя да как тыкнет ему под нос красненькими-то.
— Что, говорит, Антон Матвеич: чья взяла?
— Ваша, говорит.
— А собольки, мол, когда?
— Через неделю, говорит, представлю.
— То-то вот и есть, говорит, батенька, — молоды! А уж шампанским напою...
Не в счет! Пойдемте, говорит. А вы-де, братцы (это он старосте да понятым),
тоже ступайте себе по домам; дело это, мол, я разобрал сам: клин — так клином и
вышиб!
Вот оно и поди! В тот же день он от нас так и уехал вместе с
заседателем... Такой был шутник, ей-Богу! Нонече уж таких веселых людей нету-с!
Станционный писарь поставил на сундук свой допитый стакан и выразительно
помотал головою.
— А ромец хороший-с! — заметил он тоном знатока.
— То-то же и есть; а вы еще отказывались...
— Да мы ведь, знаете, только с хорошими людьми пьем-с... Лошадей прикажете
закладывать?
— Да, пожалуйста.
— Заложим-с, заложим-с...
Уехав через несколько минут с этой станции на тройке измученных лошадей, я
долго размышлял дорогой, под звуки неотвязчиво и нестерпимо-скучно звеневшего
колокольчика: действительно ли нет у нас ныне таких веселых людей, как этот
исправник? И все мне мерещилось, что подобные "шутники" встречаются изредка и в
наше невеселое время...
Впервые — "Амур", 1862, 4 апреля No 26
_______________________________________________________________________________